Международный Центр Рерихов - Международный Центр-Музей имени Н.К. Рериха

Международная общественная организация | Специальный консультативный статус при ЭКОСОС ООН
Ассоциированный член ДОИ ООН | Ассоциированный член Международной Организации Национальных Трастов
Коллективный член Международного совета музеев (ИКОМ) | Член Всеевропейской федерации по культурному наследию «ЕВРОПА НОСТРА»

Семья РериховЭволюционные действия РериховЖивая ЭтикаМЦРМузей имени Н.К. РерихаЛ.В. Шапошникова
Защита имени и наследия РериховОНЦ КМ КонференцииПакт РерихаЖурнал «Культура и время»Сотрудничество

      рус  eng
версия для печати
СТРАНИЦЫ  12345678910Основное меню

Шел месяц за месяцем, один сезон сменялся другим, но ничего не было слышно о суде, который должен был состояться над политическими заключенными Соловков. Осенью 1935 года лабораторию закрыли, а Флоренского перевели в конструкторское бюро, где он быстро и легко освоился с довольно сложной работой. И снова его феноменальные способности вызывали удивление коллег. Казалось, что в прошлом он прошел через многие времена и пространства, собрал самые разнообразные знания и принес все, им накопленное, в XX век, чтобы что-то изменить в мышлении и сознании своих современников. Но лагерь крайне сузил возможности проявления этих знаний, ограничив свободу гениального творца и сведя их попросту к нулю.

«Тут погода, – писал он домой 16.09.35, – очень неустойчивая: то ветер, то дождь, то солнечно и тепло, сегодня даже был совсем летний (т.е. здешний летний) день, а то ночью мороз. Осень блистает удивительными красками: тона розовые, розово-сиреневые, заревые, желто-розовые – таковы листья вороньего глаза, черники, голубики, березок – и множество красных и темно-фиолетовых ягод. Осень тут надвигается медленнее, чем в Москве, и потому краски особенно разнообразны и нежны. Вообще, по цветовым тонам – неба, воды, растительности – Соловки клад для художника: сплошной Гоген»[1].

Его наблюдения удивительны и подчас просто уникальны. Они исполнены воображения, гармонично сочетающегося с теми знаниями, которые он нес в себе. «В книге Вернадского, – пишет он сыну Кириллу (16.09.35), – вычитал о древности карельских кристаллических пород и в особенности о побивших мировой рекорд по древности сине-пальских. Это хорошо сочетается с видом кремлевский стены и строений – из валунов, так что чудится что-то циклопическое, тем более что башни и все постройки в нижней части расширяются, как комель у сосен и елей, луковицей. Валуны стен поросли желтым лишаем, словно выкрашены. Возят грузы здесь больше на быках, очень породистых, массивных и архаичных. Когда въезжает в проход Святых Ворот телега, запряженная быком, то представляются времена доисторические, какой-то архаический ритуал, – так срастаются впечатления от величественного быка и тяжелых, несколько бесформенных каменных кладок. Одни из быков здесь высокорогие, с длинными острыми рогами, а другие, и они особенно стильны, очень тяжеловесные, с короткими, толстыми и тупыми рогами; эти мне ближе, более египетские»[2].

В 1936 году его поселили при йодном заводе, размещенном на значительном расстоянии от Кремля, где находилась столовая для заключенных. «Это – большое двухэтажное здание, – из письма 29.02–1.03.1936, – правая половина которого занята проектным бюро, а левая – заводом, лабораториями и комнатою общежития <…> Живу я во втором этаже этого старого здания, тут же часть лабораторий. Производственная же лаборатория или, точнее, цех находится в постройке XVI в., со сводчатым потолком на столпах, небольшими окнами, прорезанными в толстых массивных стенах, и мрачным видом, вроде кухни ведьм или кабинета Фауста. Тут стоят опытно-производственные установки: чаны, шаровая мельница, самодельные, а потому средневекового вида шкивы и колеса, различная деревянная утварь, в частности ящики, которым ради экономии материала придали вид гробов. Урчит и клубится пар, льется и капает вода, скрипит и гремит шаровая мельница, распространяются запахи водорослей разных видов. Посреди помещения выемка-спуск, занимающая половину площади; сток для воды, сооруженный из кирпича; полы каменные, из больших квадратных плит. Рядом в сушилке 62°, а за дверью — морозятся экстракты агара <…> Встаю в 8 ч. и бегу в Кремль завтракать <…> После завтрака обход всех работ, обсуждение, консультация, записи, составление отчетов; так до 6 ч., когда надо опять бежать в Кремль, обедать <…> Часов с 7 иногда сплю, когда удается. Ведь работа идет сменная, круглые сутки. С 8 или 9 часов опять та же беготня из верхнего этажа в нижний и обратно, но неск[олько] тише в здании, т.е. работают не все. В это же время что-ниб[удь] вычисляю, иногда удается немного почитать. Обычно сижу до 4–5 часов. Но нередко, когда заснешь, приходит будить сменный рабочий с каким-ниб[удь] недоразумением. Такая жизнь не дает делать что-ниб[удь] творческое, но зато не дает и думать о том, что привело бы в уныние»[3]. Работа была на износ и не допускала никаких размышлений и появления новых идей. Усталость все росла и временами становилась такой тяжелой, что ему казалось – он больше не выдержит. Но наступал новый день, сегодняшний день был похож на вчерашний, и он снова начинал делать свое нелегкое дело. Время от времени его охватывало острое чувство одиночества, как будто он был брошен в эту «кухню ведьм», откуда ему уже не выбраться. Но за него хлопотали, хлопотала жена, друзья и коллеги, которые понимали все значение великого ученого и представляли себе, что делают с такими в концлагерях СССР. В этом же 1936 году бывший первый президент Чехословакии, известный философ Томаш Масарик обратился в НКВД через посла своей страны в Советском Союзе с просьбой предоставить Флоренскому возможность, как крупному ученому, выехать в Чехословакию, где он сможет продолжить научную работу[4].

Флоренский сделал свой выбор намного раньше, чем попал в лагерь. «Можно сказать, – пишет один из крупных философов России С.Н. Булгаков, – что жизнь ему как бы предлагала выбор между Соловками и Парижем, и он избрал <…> родину, хотя то были и Соловки, он восхотел до конца разделить судьбу со своим народом. О. Павел органически не мог и не хотел стать эмигрантом в смысле вольного или невольного отрыва от родины, и сам он и судьба его есть слава и величие России, хотя вместе с тем и величайшее ее преступление»[5].

Решений, которые принимал путем долгих и мучительных раздумий, Флоренский никогда не менял. Свой выбор «между Соловками и Парижем» он сделал вполне осознанно и не собирался его менять. Это подтвердила его жена Анна Михайловна. О предложении Масарика Анна Михайловна узнала от Е.П. Пешковой, которая в то время пыталась добиться освобождения Флоренского. «После моих переговоров, – пишет Екатерина Павловна, – с женой Флоренского, которая заявила, что за границу уехать ее муж не захочет, я просила лишь об освобождении Флоренского “здесь”»[6]. Заявление Анны Михайловны основывалось не на желании жены оставить его «здесь», а на полной осведомленности о настроении ее мужа – не покидать родину ни при каких обстоятельствах.

Просьба Томаша Масарика и Е.П. Пешковой об освобождении Флоренского не была удовлетворена.

«После теплых дней, – пишет Флоренский в письме от 8.05.36, – внезапно наступило похолодание. Погода осенняя. Холодные сев.-зап. шторма, сбивающие с ног. Руки зябнут в 5 мин., пока дойдешь до Кремля с баульчиком, содержащим хлеб, и с моей обычной палкой (хожу всюду с палкой вроде посоха). Этими штормами разбило лед на море и, следовательно, путь открыт. Вместо белой пелены на месте моря видны голубовато-серые, стальные поверхности воды. По Святому озеру бегут белые гребни. Неистово кричат чайки»[7].

Но ни к острову своей неволи, ни к жизни на нем он никак не мог привыкнуть. Настолько все окружавшее его было абсурдным, что временами ему казалось, что все это не существует в действительности, а происходит в дурном и страшном сне. Но сон не кончался, и все это оставалось с ним, и ему надо было выживать. И тогда он понял, сколь хрупок, но в то же время и стоек человек и что жизнь, ему дарованная, обладает какой-то таинственной силой, которую не так легко уничтожить или победить. «Жизнь напоминает мне, – писал он сыну Кириллу, – тоненькую свечку, горящую при бурном шторме. Скорее удивительно, что ее не задувает мгновенно, чем то, что она все-таки не гаснет всегда, во всяком случае»[8].

Наступал 1937 год, и он своей обостренной интуицией чувствовал в нем какую-то угрозу, какую-то перемену в своей судьбе и явно к худшему. Свое первое письмо в этом году он написал домой 7 января: «Вот и старый стиль привел новый год. Знамения его дня меня не веселят: видел сегодня бабушку вашу – мою маму, в грустном виде; смотрел на северное сияние, величественное, но над чернейшим, вероятно тучевым, сегментом; слушаю завывания ветра. Да и все как-то тревожно и уныло»[9]. 1937 год был годом Пушкина, громко и пышно отмечалось столетие со дня его гибели. Размышления о великом поэте как-то очень к месту накладывались на невеселые мысли о своей судьбе и рождали философские выводы о Великом и посредственном в истории человеческой культуры. Он изложил все, о чем думал, в письме жене, самому своему близкому другу (13.02.37). «…На Пушкине проявляется лишь мировой закон о побивании камнями пророков и постройке им гробниц, когда пророки уже побиты. Пушкин не первый и не последний: удел величия – страдание, – страдание от внешнего мира и страдание внутреннее, от себя самого. Так было, так есть и так будет. Почему это так – вполне ясно; это – отставание по фазе: общества от величия и себя самого от собственного величия, неравный, несоответственный рост, а величие есть отличие от средних характеристик общества и собственной организации, поскольку она принадлежит обществу. Но мы не удовлетворяемся ответом на вопрос “почему?” и хотим ответ на вопрос “зачем?”, “ради чего?” Ясно, свет устроен так, что давать миру можно не иначе, как расплачиваясь за это страданиями и гонением. Чем бескорыстнее дар, тем жестче гонения и тем суровее страдания. Таков закон жизни, основная аксиома ее. Внутренно сознаешь его непреложность и всеобщность, но при столкновении с действительностью в каждом частном случае бываешь поражен, как чем-то неожиданным и новым. И при этом знаешь, что неправ своим желанием отвергнуть этот закон и поставить на его место безмятежное чаяние человека, несущего дар человечеству, дар, который не оплатить ни памятниками, ни хвалебным речами после смерти, ни почестями или деньгами при жизни. За свой же дар величию приходится, наоборот, расплачиваться своей кровью. Общество же проявляет все старания, чтобы эти дары не были принесены. И ни один великий никогда не мог дать всего, на что способен – ему в этом благополучно мешали все, все окружающие. А если не удастся помешать насилием и гонением, то вкрадываются лестью и подачками, стараясь развратить и совратить. Кто из русских поэтов, сколько-нибудь значительных, был благополучен? <…> Философы – в таком же положении (под философами разумею не тех, кто говорит о философах, но кто сам мыслит философски), т.е. гонимые, окруженные помехами, с заткнутым ртом. Несколько веселее судьба ученых, однако лишь пока они посредственны. Ломоносов, Менделеев, Лобачевский, не говорю о множестве новаторов мысли, которым общество не дало развернуться (Яблочков, Кулибин, Петров и др.) – ни один из них не шел гладкой дорогой, с поддержкой, а не с помехами, всем им мешали и, сколько хватало сил, задерживали их движение. Процветали же всегда посредственности, похитители чужого, искатели великого, – процветали, ибо они переделывали и подделывали великое под вкусы [и] корыстные расчеты общества. – Недавно я позавидовал Эдисону. Как у него было использовано время и силы – благодаря наличию <…> всего материального и, главное, самостоятельности. А у нас время проходит зря, рассеиваясь на мелочи, несмотря на огромную затрату сил – потому что ничего не можешь устроить так, как считаешь нужным»[10].

В этом письме у Флоренского выплеснулось столько горечи, столько боли и скорби и не только за себя, а и за всю свою «команду», что трудно себе представить.

Последнее письмо жене он отправил 18.06.37. В нем было что-то тревожное, недосказанное. «Жизнь наша резко изменилась; сидим безвыходно в Кремле, а т.к. работы почти нет, то во дворе всегдашняя толкучка. Заниматься при таких условиях не приходится, несмотря на усилия, которые я делаю в этом отношении, да и настроение неопределенности мешает сосредоточиться на чем-нибудь, требующем усилия и внимания, главное же – подъема <…> Если придется уехать отсюда, то жаль будет моря, хоть я и вижу его теперь издали»[11]. Стояли белые ночи с их нездоровой туманной белизной, подсвеченной из самой ее глубины таинственным нездешним светом. Спать было трудно, да и не хотелось. С воли шла информация, в которую верилось с трудом. Сюда, на этот изолированный остров, она каким-то неясным путем проникала. Репрессии усиливались и в роковом тридцать седьмом достигли, казалось, своего апогея. Заключенные передавали друг другу страшные известия о массовых арестах, пытках в подвалах Лубянки, расстрелах. Страна все больше и больше обрастала зловещей паутиной лагерей. Он подолгу стоял у окна и смотрел на далекое море, как бы прощаясь с ним. В голову приходили печальные, неожиданные мысли. «…Начинает казаться, что обстановка должна измениться, но не в ту сторону, которая была бы желательна, т.е. не на Дальний Восток»[12]. Ему казалось, что время на этом странном острове без ночей остановилось и никогда больше не сдвинется с места, придя в противоречие с этим замкнутым пространством. Но время, в действительности, двигалось, и довольно быстро, а он не был в состоянии удержать его. Оно двигалось туда, куда в густейшую темноту уходили – и глохли сполохи северного сияния, которое он видел в новый, 1937 год. За этой темнотой стояла неизвестность.

«Совершенно секретно. Нач. УНКВД Ленинградс. Области комиссару госуд. безопасности I ранга т. Заковскому. г. Ленинград.

В соответствии с моим приказом № 00447 (разослан начальникам НКВД) – приказываю:

1. С 25 августа начать и в 2-х месячный срок закончить операцию по репрессированию наиболее активных контрреволюционных элементов из числа содержащихся в тюрьмах ГУГБ, осужденных за шпионскую, диверсионную, террористическую, повстанческую и бандитскую деятельность, а также осужденных членов антисоветских партий (троцкистов, эсеров, грузмоков, дашнаков, итихатистов, мусаватистов и т.д.) и прочих контрреволюционеров, ведущих в тюрьмах ГУГБ активную антисоветскую работу.

В Соловецкой тюрьме ГУГБ репрессированию подвергнуть также бандитов и уголовные элементы, ведущих в тюрьме преступную работу.

2. Все перечисленные контингенты после рассмотрения их дел на Тройках при УНКВД подлежат расстрелу.

3. Вам для Соловецкой тюрьмы утверждается для репрессирования 1200 человек <…>

Народный комиссар внутренних дел Союза ССР
Генеральный комиссар гос. безопасности — Ежов.

Верно: оперсекретарь НКВД СССР
№ / 59190 комбриг (Ульмер)
16.VIII.1937 г.»[13]

Из воспоминаний Ю.И. Чиркова:

«…В конце августа урок куда-то увезли, а через день нас перевели в Кремль. П.А. Флоренский и другие видные сотрудники ПСБ, очевидно, были под замком. Ясно было одно: все изменения к худшему. В газетах бушевал шквал ненависти и подозрительности. Термин “враг народа” упоминался почти во всех статьях. Создавалось впечатление о множестве “врагов” во всех звеньях госаппарата, на производстве, в литературе, в армии и т.п. Казалось, все руководство вместе с великим сошло с ума»[14]. И далее Чирков пишет: «…в конце октября неожиданно выгнали всех из открытых камер Кремля на генеральную проверку. На проверке зачитали огромный список – несколько сот фамилий, отправляемых в этап. Срок подготовки – два часа. Сбор на этой же площади. Началась ужасная суета. Одни бежали укладывать вещи, другие – прощаться со знакомыми. Через два часа большая часть этапируемых уже стояла с вещами. В это время из изолятора вышли колонны заключенных с чемоданами и рюкзаками, которые направлялись не к Никольским воротам, где была проходная, а к Святым воротам, которые выходили на берег бухты Благополучия. Я подбежал к краю “царской” дороги еще до приближения колонны и видел всех проходящих мимо, ряд за рядом, по четыре человека в ряду… На всех было одно общее выражение – собранность и настороженность…

В рядах, проходивших мимо, мелькнуло лицо профессора Флоренского, вот высоко несет голову седобородый профессор Литвинов (оба из ПСБ) <…>

И мимо, мимо идут ряды… Более тысячи заключенных было вывезено из Соловков в этот пасмурный октябрьский вечер. Это был второй этап из Соловков, названный “большим”…»[15] Все три этапа были вывезены на Рабочий остров, а в это время в Ленинграде начала работать Особая Тройка.

«Протокол № 199
заседания Особой Тройки УНКВД Ленинградской области
25 ноября 1937 года.

Председатель – Заковский.
Члены – В. Гарин.
Позери.
Секретарь – Егоров.

Слушали:

Дело № 1043 14/37 Оперчасти Соловецкой тюрьмы ГУГБ НКВД СССР – на 12 человек заключенных, осужденных ранее за к.-р. троцкистскую деятельность. По делу обвиняются:

190. Флоренский Павел Александрович, 1882 г.р. ур. мест. Евлах, Азербайджан, русский, гр. СССР, б/п. Осужден КОГПУ 26.VII.33 по ст. 58-10-11 УК на 10 л. ИТЛ.

Постановили:

Арх. № 212727. Флоренского Павла Александровича расстрелять 8.XII.37 г.

Подписи»[16].


И еще два документа, которые ставят государственную точку под судьбой и жизнью Павла Александровича Флоренского, «русского, гр. СССР, б/п.».

Постановление Президиума Архангельского областного суда от 5.03.59 г.:

«Постановление Особой Тройки УНКВД по Ленинградской области от 25 ноября 1937 года в отношении Флоренского Павла Александровича отменить и дело о нем производством прекратить за отсутствием состава преступления»[17].

Второй документ – ответ из Комитета государственной безопасности СССР, Управления по Ленинградской области от 2.04.92 г. на запрос игумена Андроника, близкого родственника Флоренского.

«Уважаемый Александр Сергеевич!

На Ваше заявление относительно розыска места захоронения Флоренского П.А. сообщаем, что по имеющимся сведениям приговор в отношении него был приведен в исполнение 8 декабря 1937 года в гор. Ленинграде. Установленным местом захоронения жертв репрессий в период 1937–1940 гг. в г. Ленинграде является т.н. “Левашовская пустошь”, находящаяся в пос. Левашово Выборгского района г. Санкт-Петербурга.

Таким образом, имеются все основания полагать, что Флоренский Павел Александрович в числе других жертв захоронен именно в этом месте.

С уважением

Начальник подразделения А.Н. Пшеничный»[18].


Комментировать эти бумаги просто невозможно по причине их страшного содержания. Государственная машина, как Молох, поглотила великого Флоренского вместе с остальными и выплюнула лишь процитированные бумаги.


Примечания

1 Там же. С. 296–297.

2 Там же. С. 298.

3 Флоренский П.А. Сочинения. В. 4 т. Т. 4. С. 398.

4 Там же. С. 750.

5 П.А. Флоренский: Pro et contra. С. 400.

6 Флоренский П.А. Сочинения. В. 4 т. Т. 4. С. 750.

7 Флоренский П.А. Сочинения. В. 4 т. Т. 4. С. 463.

8 Флоренский П.А. Оро. М., 1998. С. 112.

9 Флоренский П.А. Сочинения. В. 4 т. Т. 4. С. 640.

10 Флоренский П.А. Сочинения. В. 4 т. Т. 4. С. 664–665.

11 Там же. С. 712.

12 Там же.

13 Флоренский П.А. Сочинения. В. 4 т. Т. 4. С. 777.

14 Там же.

15 Там же. С. 778.

16 Флоренский П.А. Сочинения. В. 4 т. Т. 4. С. 779.

17 П.А. Флоренский: арест и гибель. С. 140.

18 Там же. С. 184.

СТРАНИЦЫ  12345678910Основное меню